С особым нетерпением зато мы ожидали пасхальных каникул и праздника Пасхи. Мы с братом любили этот праздник. Само приближение весны вселяло в нас радость и какое-то смутное неопределенное ожидание. Когда в Глухове по­явятся, бывало, первые капели, отсыреют и почернеют улицы, душа начинает рваться домой, на волю. Отец успокаивает нас. В Есмани весны и не видно, а в поле зима стоит во всю. Но время идет, солнце греет все больше и больше, те­кут ручьи, думаешь о том, как будешь ехать, будет ли очень грязно, долго ли бу­дем тащиться пятнадцать верст, от Глухова до Есмани?.. Хождение в церковь, печенье пасок, крашенье яиц, — все нас занимало. Особенно любил я пасхаль­ную заутреню, и мне до сих пор кажется, никто не служил ее так торжествен­но, как наш деревенский священник о. Порфирий Красовский. Как только раз­давался среди ночной тишины мерный удар колокола, мы спешили одеться обыкновенно в новое и спешили в церковь. Тихое обыкновенно ночью село ог­лашалось отдельными отрывочными разговорами, которые поднимались и не­слись из ночной темноты. То люди шли в церковь. А на небе, если оно было яс­ное, блестели уже ослабленным весенним светом далекие звезды. Нам непре­менно хотелось поспеть до начала торжественного обхождения вокруг церкви.


После небольшого служения все выходят из церкви, впереди несут хоругви. Один только пономарь остается внутри и густо накуривает ладаном. Нам не позволяли итти в толпе. С отцом и матерью стояли мы возле западных дверей храма; пред нами в праздничном красивом беспорядке проходило море голов, спокойных, задумчивых, сосредоточенных, со свечами в руках. Вверху благодаря массе света кажется темно, только бодро и весело по-праздничному гудит коло­кол. Но вот обход кончен. Процессия останавливается возле нас. Раздаются пер­вые возгласы: «Христос Воскрес», хор молодых сильных деревенских голосов подхватывают под звучный аккомпанемент колоколов. Сердце трепетало в унисон с колоколами и пением, бьется сильно и радостно, душа наполняется тре­петными переживаниями, и весело и радостно вливаешься в церковь вместе с толпою... Возвращались мы домой после заутрени, когда кровавый серп ущербного месяца поднимался над горизонтом и тускло светил над мокрыми еще только очистившимися от снега огородами.


После заутрени ночью приезжал к нам священник святить пасхи, а затем мы ложились спать. По заведенному у нас обычаю мы разговлялись после обед­ни. Когда мы просыпались, пред нами вставал вопрос о том, что надо христо­соваться. Раньше до гимназии это делалось так просто. Теперь же мы были паничи. Как же, видите ли, целоваться с крестьянами, и в особенности с женщи­нами. И я старался в первые три дня Пасхи избегать, по возможности, новых встреч. Но это, конечно, не удавалось, и не одни подстриженные и засыпанные табаком усы кололи мне губы.


На второй день рождественских и пасхальных праздников к нам приходили «на ралець». Так называли обычай, давний в левобережной Украине. Он состо­ял в том, что испольщики и другие лица, связанные материально с помещиком, приходили к нему с поздравлениями и приносили обыкновенно чего-нибудь — колбасы, булки, яйца, пасху. Приносившим устраивали закуску с хорошей вы­пивкой, и ралець часто затягивался до сумерек, когда поразговаривавшие вдо­воль гости расходились. Вначале мы с братом всегда шли христосоваться и при­сутствовали при беседах гостей с отцом, но затем мы, пробывши год-другой в гимназии, редко заглядывали в ту комнату, где происходило угощение гостей.


Среди приношений на Пасху было особенно много булок и пасок. Конечно, они были без сахару, скоро засыхали и не могли сравниться с нашими сдобны­ми пасхами. Обыкновенно пасхи эти позже, когда рабочие съедали весь запас па­сок, напеченных специально для них, поступали на кухню и там потреблялись. Пока же доходил до них черед, мы употребляли их для своих игр. В то время, значит, когда мне было 12 лет, меня занимала церковная служба и церковное служение. Поэтому мы выдумали игру «в попа». Перегораживали комнату на две — подобие алтаря, я делал себе ризу из скатерти, и с увлечением играл роль попа, а братья и сестры были певчими. Мы служили, как могли, обедню, кото­рую я и брат Ваня, бывая часто в гимназической церкви, более или менее зна­ли, святили пасхи, делали с ними крестные ходы вокруг дома. Один раз во вре­мя этой игры неожиданно приехал о. Порфирий. Очевидно, ему наша игра очень не понравилась. Он нам ничего, правда, не сказал, а рассказал только, что где-то он читал про мальчиков, в Минской губернии, которые также играли «в попа* Когда мальчики с отцом затем ехали через лес, на них напали волки и разорва­ли их. Рассказ был искусственно применен к нам. Это было видно сразу. Но мы с братом поняли, что делаем своею игрою не совсем обычный детский поступок и огорчаем священника. Мы перестали играть «в попа», да, вероятно» после про­исшедшего нам бы не позволили родители, если бы мы захотели играть.


Обыкновенно, когда приходилось уезжать после Пасхи, наступали чудные весенние дни, пахали огороды, и черная влажная земля дымилась от горячего солнца. На деревьях развертывались почки, зеленел крыжовник, в саду весело по-весеннему играли выставленные из омшанника пчелы, над полями трепетали жаворонки, иногда, когда Пасха бывала поздняя, кричала на вербах кукушка, а по вечерам раздавались первые трели соловьев, и звонкое кваканье лягушек на большой луже за двором оглашало тихий вечерний воздух; гудели хрущи возле распускающейся тополи, и появлялись уже первые толпы комаров, кото­рые «толкли мак» перед крыльцом, время от времени поднимаясь вверх и снова падая на землю.


105.09.1924]. Трудно было оторваться от деревенской красоты природы и воз­вратиться к сухой формальной будничной обстановке гимназической жизни. Но утешением служило, что еще полтора месяца — и начинались каникулы, мы на­долго распростимся с гимназией и долго пробудем дома. В 1876 и 1877 годах нас распускали на каникулы 28 июня, а позже стали распускать 15 июня. Экза­мены были обязательны во всех классах, и никого от них не освобождали. В чет­вертом и шестом классах были экзамены по всем предметам и устные и пись­менные, в четвертом — за четыре класса, в шестом — за пятый и шестой. В остальных классах экзамены были только письменные по русскому языку, древним и новым языкам и математике.


Я любил время экзаменов. Оно вносило в нашу скучную однотонную жизнь известное разнообразие. Начало экзаменов нарушало обычную жизнь гимназии. Расписание уроков изменялось каждую неделю, многих предметов подолгу не бывало, так как учителя были заняты на экзаменах; домой мы возвращались го­раздо раньше обыкновенного, иногда даже после двух уроков. Экзаменационное время накладывало некоторую торжественность на жизнь гимназии: и ходили тише, и тише разговаривали. Когда шел я на экзамен, в душе я переживал что- то необычное: с одной стороны, страх, а с другой — и какая-то сила, уверен­ность в себе. Кончался экзамен благополучно — чувствовалось моральное доволь­ство, гордость какая-то и чувство известного удовлетворенного достижения, честолюбия — ты в высшем, следующем классе.


Для постороннего наблюдателя время экзаменов было заметно и в самом го­роде. В городском саду, на есманской дороге можно было встретить по одному, по два вместе воспитанников учительского института, которые в своих черных пиджаках и брюках ярко выделялись обыкновенно на фоне глуховской жизни. Они с книжкою в руке уходили далеко за город, и там, вдали от людей, сидя где-нибудь на вербе или просто на панели (бульваре), окаймляющей шлях, уси­ленно готовились к экзамену. В это время воспитанников института, казалось, можно было встретить везде. Их, поэтому, и звали в Глухове «вербными». Гим­назисты же не имели клички.


Гимназисты не пользовались такой свободой. За город они не могли ходить одни. Для этого нужно было, чтобы шел старший квартиры, а он в это время как раз и был занят экзаменами. Зато гимназисты теперь часто днем и под ве­чер без дела шатались или фланировали по Большой улице, так как в городской сад им одним без старшего ходить тоже запрещалось.


Экзамены письменные в младших классах происходили не сразу, а растяги­вались надолго, в промежутках же шли уроки.


Но вот приближается время роспуска. Идут педагогические советы, опреде­ляется судьба наша: одни остаются на второй год, другие переходят в следую­щий класс. Я уже говорил, что оставался во втором классе, проболел после Рож­дества почти целую четверть. В других же классах я учился хорошо, хотя особо­го старания к учению в младших классах не обнаруживал.


Акт в гимназии происходил в день роспуска утром, без всякой торжествен­ности, никто из посторонних не приглашался. Почетный попечитель Иван Ни­колаевич Терещенко в это время не бывал в Глухове. Но любопытно, что не приглашались и представители земства и города, хотя на земские и городские средства гимназия главным образом содержалась. Для акта в зале ставился боль­ший стол, накрытый зеленым сукном. За столом усаживался педагогический со­вет, и секретарь совета читал список переведенных учеников и получивших на­грады или свидетельства. Эти последние подходили и из рук директора получа­ли похвальные листы, книги и свидетельства об окончании прогимназии. После этого пели молитву «Боже, царя храни», и этим акт оканчивался. В тот же день Глухов делался пустым, потому что большинство гимназистов были не глуховские и разъезжались. В Глухове оставались только отдельные лица, преимущест­венно из торгового класса, родители которых не уезжали на лето.


Немало было в глуховской прогимназии учеников из севского купечества Орловской губернии: Михайлов, Корчагин, Трухин, Подобед, Корсак-Кулаженко, Крашенинников и энергичный впоследствии севский городской голова косой на оба глаза Михаил Павлович Прохоров, расстрелянный, как говорят, в 1918 году большевиками.


Севск отстоит от Глухова на 70 верст. Путь севский лежал через Есмань. Со­бирались ученики и ехали обыкновенно все вместе в особом длинном со сплош­ною будкою возу, запряженном тройкою лошадей и называемом «севскою халабудою».


Когда мы с братом возвращались с акта, нас уже ждали лошади, и часа че­рез полтора, к обеду, мы уже были в Есмани, в объятиях родителей и сестер, которые высматривали нас и встречали на крыльце дома. Обедать не хотелось. Предварительно нужно было пробежать по дорожкам сада, посмотреть, каков он. С балкона он всегда казался таким густым, разросшимся, тенистым, высо­кие кусты мелкой юнгферрозы над дужкою красивым пятном выделялись на фоне темно-зеленой листвы. Слева из пасеки слышался веселый гул пчел, выле­тевших поиграть в полдень на горячем летнем солнце.


Начинались двухмесячные летние каникулы.


[06.09.1924]. Проводили мы их в Есмани, в кругу своей семьи, никуда не вы­езжая. Кроме меня и Вани, которые учились в Глухове, дома готовился к по­ступлению в гимназию брат Миша. Он был на три с половиною года моложе меня. Хотя мы все жили вобщем дружно и дрались редко, но Миша больше дер­жался с Ваней и дружил с ним. Готовил его сначала Андрей Тимофеевич Кадурин, человек толковый, хороший педагог, но большой пьяница. Он раньше гото­вил и Ваню. Когда он оставил наш дом и пошел в дьячки, то по чьей-то реко­мендации отец взял домашним учителем Михаила Петровича Коношевича, не окончившего курс черниговской семинарии и ушедшего потом в урядники, ког­да они были придуманы и введены в 1879 году министром внутренних дел Маковым. М. П. Коношевич был милый молодой человек, но невозможно лег­комысленный и совсем еще не установившийся. Занимаясь с Мишей и его това­рищем и ровесником Федей Егоровым, сыном станционного смотрителя. Коно­шевич не мог внушить своим ученикам уважения к себе и не пользовался у них авторитетом. Сам он, по-видимому, не обладал педагогическими талантами и не умел пробудить интереса к учению и книге, как это сделал раньше для меня В. X. Веллер, а для Вани — А. Т. Кадурин. М. П. Коношевич позволял себе со своими учениками шутки, которые вызывали возмущение наших родителей и острые разговоры с учителем. Один раз он, например, играл в снежки с Мишеи и Федей, и когда они надоели ему и не хотели прекратить игру, поймал ил. спустил штаны и насыпал туда снегу. Мать, конечно, возмутилась этим. Счастье, что эта шутка осталась без последствий для здоровья.


У такого учителя дело шло плохо. Миша и Федя уроков не выучивали и ча­сто ревели, пускались на хитрости, например, вырывали листы из книги и на­ивно уверяли, что заданного нет в книге; а Закон Божий однажды утопили в бочке с водой; в надежде, что изучение его прекратится.


Не мудрено, что Миша и Федя оказались плохо подготовленными. Это не­сомненно отразилось и на дальнейшей судьбе Миши. Он потерпел крушение в гимназии, перешел затем в полтавское реальное училище, откуда и вышел из пя­того класса.


Коношевич не был дурным человеком и в нашу семью не вносил ничего чуждого, но ни я, ни Ваня не интересовались во время каникул им и проводи­ли их так, как бы М. П. Коношевича у нас в доме не было.


Кроме брата Миши дома оставались еще три сестры, из них младшая Нюта (Анна) скоро умерла ребенком пяти лет. Это была миленькая хорошенькая девочка с задумчивыми глазками. Судьба не дала ей пожить, и большую часть своего коротенького века она проболела. Была ли то простуда или физический недостаток, но она захворала хроническим воспалением почек и от этой болез­ни погибла.


В начале болезни, когда отец пригласил известного и опытного в Глухове вра­ча А. И. Неводничанского и он осмотрел сестру, то спросил задумчиво: «У Вас одна дочь»? — «Нет, еще две». — «Так имейте в виду, Прокофий Иванович, что эту дочь вы потеряете».


После этого около года мы жили под тяжелым гнетом чувства, что у нас в доме покойник.


Мы очень любили все сестру и всячески старались охранять ее покой. В до­ме не было ни шума, ни беготни, ни крика. Ходили мы тихонько, почти не цы­почках. Всю свою энергию мы перенесли в сад, на луг, в поле.


Я видел сестру в последний раз на Пасху, в год ее смерти. В розовом плать­ице, бледная, бледная сидела она на постели, и я с ней разбирал игрушки. Кто- то из братьев заиграл на гармонике. Нюта вдруг разрыдалась так сильно и упор­но, что ее трудно было остановить. Было ли то сознание своей немощности и болезни, предчувствие ли близкой смерти или так прорвались натянутые изму­ченные нервы — кто знает? Гармония затихла, и снова настала тишина в доме, которая обыкновенно так зловеще ожидает покойника.


В начале мая как-то меня удивил неожиданный приезд в Глухов отца, очень ранним утром. Он оставался недолго и затем скоро уехал, не сказав нам ни сло­ва, и только после его отъезда М. В. Клименко сообщил, что умерла у нас сест­ра. Я был ошеломлен и спросил даже, какая. «А я не знаю», — был ответ. Я, наконец, догадался, что Нюта. Сначала я старался держать себя среди товари­щей спокойно, даже равнодушно говорил о смерти сестры. Но затем все про­рвалось. В глухом углу сада, среди бузинных кустов, оставшись один, я дал пол­ный простор своему подавленному до тех пор горю и рыдал, часы, может быть, неутешно рыдал, раскаивался и просил прощения у покойницы за свое равно­душие. Мне казалось, что я глубоко оскорбил ее память своим отношением. И долго, долго сестра в розовом платьице, бледная, бледная вставала пред моими глазами, горло сужалось от боли, и я бежал куда-нибудь в кусты, и давал пол­ную волю своим слезам.

 

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18