По приезде в Глухов нужно было обзавестись новыми учебниками. Требовалось обыкновенно новое издание учебников. Старые потрепанные учебники не допускались. Антикваров в Глухове не было. Существовал один только книжный магазин и письчебумажный магазин казенного раввина А. Глейзера. Магазин помещался на Большой улице за собором, возле женской прогимназии. Были ли там другие книги, кроме учебников, — не знаю. Думаю, что нет. Книги продавались по списку, присланному гимназией. Обыкновенно после покупки книг толстая рыжая еврейка, жена Глейзера, неизменно повторяла: «Пегья, гучки, кагандаши хорошие, пегеснимательные кагтинки». Оставались деньги — невольно соблазнишься и на это. Я любил, чтобы книги были у меня аккуратны, но желания резко расходились с моим обыкновением. Книги у меня почему-то скоро трепались и пачкались. Особенно беспощадную борьбу я вел с листами, которые заворачивались на концах в трубочку.
Других магазинов, кроме Глейзера, в Глухове не было; по лавкам же в изобилии можно было найти лубочную литературу и картинки, издания московской Никольской улицы. Из таких мелких торговцев лубочной литературой впоследствии, после отъезда А. Глейзера раввином в Полтаву, вырос книжный магазин Яворского.
У меня рано стала пробуждаться любовь к книге и к собиранию книг. Сначала это зародилось как спорт, не больше. У Глейзера книги все были дорогие, а я у отца получал жалованья по 20 коп в неделю. Покупать у Глейзера книги я не мог, собирать же и копить деньги не хватало терпения. И вот я пустился собирать лубочную библиотеку вроде «Милорда Георга», «Битвы русских с кабардинцами», «Стеньки Разина», «Морской разбойник», «Малорусский песенник» и т.д. Я собрал себе значительную библиотеку. Среди книг одна только была ценная — «Энеида» Котляревского, в виде маленькой книжечки в 32-ую долю листа. Стоила она, кажется, 10 коп.
Как ни уродлива была моя библиотечка, я очень дорожил ею и берег ее, пока она не попалась на глаза кому-то из начальствующих. Мне было запрещено собирать и держать подобные книги. Я отвез библиотечку в Есмань. Там она долгое время стояла, а затем ее понемногу растаскали, и она исчезла неизвестно где и когда.
[10.09.1924]. В средине 1870-х годов в Глухове читали и получали мало газет. Оставшись вдали от железной дороги, Глухов получил характер вполне захолустного города. Жизнью вне города и политикой интересовались мало. Сонность мысли общественной не могла не отражаться на молодежи, на гимназистах, тем более что гимназическое начальство, как было уже сказано, употребляло все усилия, чтобы держать гимназию подальше от общественных влияний и воздействия. Только война 1877—1878 года немного всколыхнула общественный интерес. Подогревался он еще и тем, что многие из глуховчан были и лично заинтересованы в благополучном исходе войны. В Глухове долго стоял 19 пехотный Костромской полк, многие из офицеров поженились в Глухове или в уезде, уходя на войну пооставляли свои семьи. Сам командир полка, полковник Клейнгауз, убитый потом под Плевной, был женат в Глуховском уезде на Карпекиной, из х. Ловры.
Что касается гимназии, то интерес к войне, насколько мне помнится, проявлялся слабо. Восстание в Боснии и Герцеговине, деятельность Черняева и русских добровольцев в 1875—1876 г. прошли совершенно мимо моего сознания, хотя я был уже в это время в гимназии, но был еще слишком мал.
Чтение в соборе манифеста, данного 12 апреля 1877 г. в Кишиневе, с объявлением войны Турции, я хорошо помню. После этого был торжественный молебен. Война представлялась мне делом не серьезным, пирушкой какой-то. Конечно, у меня никакого сомнения не рождалось в том, что русские победят и разгромят турок. Турки рисовались мне какими-то кровожадными варварами, очень трусливыми и слабосильными. Таково тогда было патриотическое мнение. Оно иллюстрировалось и распространялось посредством олеографий, рисунков на коробках, карикатур и пр. Проводы костромского полка были очень теплыми и торжественными. Гимназисты в них, конечно, не участвовали, но я случайно видел их конец на площади, возвращаясь из гимназии.
С уходом полка Глухов еще более опустел. Гимнастику в гимназии нам раньше преподавал штабс-капитан Присненко. Теперь же в Глухове не осталось ни одного офицера, кроме воинского начальника, седого старика Мольского. Для преподавания гимнастики был приглашен фельдфебель конвойной команды сухой высокий чахоточный человек. Он преподавал гимнастику очень мило, просто, и мы к нему относились вполне доброжелательно. Иногда пошаливали так, что он не мог справиться с нами, грозил пожаловаться директору, но этого ни разу не сделал.
Сведения о войне к нам, гимназистам, доходили только отрывочные, но мы знали главных героев войны: Драгомирова, Гурко, Скобелева, Радецкого и др., равно как и главнокомандующих турецких — Османа-пашу, Сулеймана-пашу и пр. В моем представлении тогдашняя война, как я уже говорил, рисовалась как сплошное триумфальное шествие. Я тогда и не подозревал того, что узнал впоследствии, какой тернистый путь был у русской армии. О первом поражении под Плевной мы узнали скоро. Там участвовала и 5-я пехотная дивизия, значит и Костромской полк. Многие из известных Глухову офицеров пали в бою. Пал и командир полка полковник Клейнгауз. О зверствах турок рассказывали целые легенды. Рассказывали, что с поручика Тарновича, который, высокий, белокурый, изящный хорошо был известен Глухову, содрали кожу. Впоследствии он, однако, вернулся в Глухов целым и невредимым. Поражение объясняли случайностью, и были уверены, что Плевна не сегодня так завтра будет взята Я также жил в этом настроении, которое передавалось мне и целиком мною владело так, что я не различал правды от лжи, действительности от воображения. На этой почве я создал однажды даже ложь.
Это было летом 1877 года, вскоре после получения известия о первом поражении под Плевною. Я был в Есмани и зачем-то ходил на село, и возвращался к себе на хутор, домой. Размышляя о войне, о Плевне, я создал себе целую картину ее взятия. Она показалась мне так реальна, что я, придя домой, объявил, не долго думая, отцу, что Плевна взята. —~ «Кто тебе сказал это, — спросил отец. — Кто сказал?» Этим вопросом я был уже изобличен во лжи. Но мне хотелось выйти с честью из положения, я и назвал первое попавшееся имя кузнеца Андрея Карповича. Все скоро, конечно, обнаружилось, и мне всегда было стыдно моей патриотической лжи. Интересно отметить, что она создалась у меня как-то невольно, без заранее обдуманного намерения и какой-нибудь определенной цели.
Осенью, когда мы вернулись в Глухов, стали поговаривать, что к нам привезут пленных турок. Мы ожидали их с нетерпением. Хотелось видеть воочию, что из себя представляют турки, о которых так много было разговоров. Но турок в Глухов не привезли.
Августовская неудача под Плевной озадачила и огорчила всех в Глухове. В первый раз я услышал упреки главнокомандующему великому князю Николаю Николаевичу Старшему. Они меня удивили своей резкостью. Тогда я не мог себе представить, что в таком тоне можно было говорить о великом князе. Его упрекали в том, что он, желая сделать именинный подарок Александру II ко дню его именин 30 августа, погубил столько народа. Наряду с этими упреками все больше и больше выделялась личность Скобелева, которому, по мнению глуховских обывателей, все мешали в его планах и начинаниях. Как бы подтверждением этого было взятие Плевны 27 ноября при ближайшем участии Скобелева. После этого личность главнокомандующего стала подвергаться в Глухове еще большим нападкам.
Взятие Плевны в Глухове было отпраздновано торжественно. Гимназия в торжестве принимала также участие. Город был пышно украшен флагами. Тогда еще не было обязательного красно-сине-белого флага, рядом с ним употреблялся и флаг георгиевских цветов, белый, черный и оранжевый. Чередуясь, оба флага представляли из себя очень красивое убранство города.
Конец войны сошел как-то тускло. В моей памяти не сохранилось в этом отношении ничего яркого. Усиленно поговаривали о войне с Англией, и боялись ее. Особенного интереса к Константинополю, однако, в Глухове не замечалось.
Год или больше спустя в Глухов снова вернулся Костромской полк, значительно поредевший. Среди вернувшихся были наш учитель гимнастики капитан Присненко, а также знакомый мне фельдфебель Песоцкий, женившийся в Есмани во время стоянки там роты. Песоцкий явился с грудью, увешенною медалями и крестами, среди которых выделялся своей оригинальностью румын ский железный черный крест. Говорили и о больших деньгах, принесенных Песоцким с войны. Но последующая жизнь его в Есмани показывает, что если Песоцкий и принес с войны деньги, то сравнительно очень небольшие, достаточные только для того, чтобы можно было безбедно существовать. Из офицеров, вернувшихся в Глухов, все оказались такими же бедняками, какими они были, уходя в турецкий поход.
[11.09.1924]. В 1878 г., когда закончилась русско-турецкая война, мне было уже двенадцать лет, я приближался к началу юности, на самом же деле я был еще вполне ребенок, многого не знал и не понимал. Только в первом классе гимназии мне кто-то из товарищей сообщил тайну рождения человека. До тех пор я, находясь главным образом в кругу деревенских мальчиков, не задумывался над этим.
Я был мальчик болезненный. В детстве я часто болел воспалением легких. По физическому складу я был здоровее брата Вани, а потому гимнастику делал в старшей группе, тогда как Ваня был записан в младшую группу. Брат никогда не болел, и бывало, когда сердился на меня, то обзывал меня «чахоткою». Судьбе, однако, угодно было, чтобы я уцелел, а он погиб от скоротечной чахотки. Я уже упоминал о своей болезни зимою. Это стоило мне лишнего года ученья. В другой раз, когда мне было лет 12—13, я заболел ранней весною. На квартире я жил в то время у помощника классных наставников Неровни. Там начала бывать родственница Неровни гимназистка Екатерина Аристарховна Иваницкая-Василенко, вышедшая летом замуж за нашего друга детства Надеина, о котором я не раз уже упоминал. Екатерина Аристарховна была первой женщиной, в присутствии которой я почувствовал волнение, с которой хотел быть вместе и радовался, когда она на меня обращала больше внимания, чем на других. Если мы играли в «рекрутский набор> и Екатерина Аристарховна избирала меня, моему счастью, казалось, не было границ. Наступила теплая, дружная весна. 23 апреля многие деревья уже развились, наша квартира решила предпринять прогулку в лес. Екатерина Аристарховна была с нами. Мы много бегали, дурачились, играли в горелки, я все старался быть возле Екатерины Аристарховны, рвал и подносил ей цветы, говорил детские глупости, пел своим несуразным голосом. Разгорячившись, я напился в лесу у колодца холодной воды. Хотя после того мы и бегали много, весело возвращались в Глухов, но на другой день я проснулся от сильнейшей дрожи. Температура оказалась высокая. У меня было крупозное воспаление легких.
Екатерину Аристарховну после этой прогулки я никогда больше не видал и не встречал. Она в тот же год окончила четырехклассную глуховскую прогимназию и уехала к себе в деревню, в с. Уздицу. Мы с братом оставили квартиру у Неровни, так как мать наша переехала на жительство в Глухов.
[12.09.1924]. Переезд в Глухов нашей матери был вызван тем, что третий брат Миша должен был поступить в гимназию; кроме того, нужно было учить и сестер. Содержание нас троих в Глухове и наем отдельно учителя или учительницы в Есмани для сестер были не под силу отцу. Поэтому родители наши и решили жить раздельно. Отец жил в Есмани и каждую субботу приезжал в Глухов, оставаясь в городе дня два, а то и больше. Для нас с матерью он нанял небольшой домик на так называемом Поганом Ставку за учительским институтом. Теперь названия этого, кажется, не существует, оно исчезло после большого пожара в Глухове 11 сентября (ст. ст.) 1880 года, когда пожар истребил значительную часть Белополовки. После этою была произведена новая планировка города, были выровнены и проведены новые улицы, во время этой планировки исчезли некоторые старые названия, а в том числе и «поганый ставок». Никакого ставка в сущности там не было. Был только временный ручей, наполнявшийся весною и в большие дожди, в остальное же время высыхавший совсем. Поганый Ставок был расположен недалеко от центра города, от базаров, гимназии, городского сада и представлял из себя место, совсем не соответствующее своему названию. Правда, место было довольно глухое, но в этом отношении оно было не хуже многих мест в Глухове в то время. Мы прожили там года два с половиною. Один раз только зимою на льду замерзшего ручья утром обнаружили раздетую женщину, убитую, говорили, солдатами в другом месте и привезенную на Поганый Ставок.
С матерью жили мы, дети. Кроме трех братьев и двух сестер у нас был еще маленький брат, Константин, родившийся 1 апреля 1877 года и являвшийся большой утехой для родителей и всех нас, братьев и сестер. С нами жил в качестве репетитора гимназист пятого класса Мурачев, сын конторщика одной из помещичьих экономий Севского уезда, бедный юноша, тихий, скромный и очень трудолюбивый. Он много занимался и читал. Его пример заражал и нас. В то время и я стал усиленно налегать на чтение, преимущественно на беллетристику. Учиться я тоже стал хорошо, и ленивое настроение, которого я не мог побороть во втором классе, теперь совершенно прошло. Зато в моем характере стали появляться новые, мне не свойственные раньше черты, которые я объясняю не иначе, как влиянием переходного периода от детства к юности. Я сделался капризным, упорным, во всем старался поставить на своем, совершенно не вникая в то, умно или глупо я поступаю. Однажды, например, я допустил такое издевательство. Так как я ходил без калош, которые тогда еще не были в таком обычном употреблении, как впоследствии, то мне однажды вымазали салом сапоги. Я страшно вспылил и рассердился, и идя в гимназию, перед окнами матери, стал отмывать в луже сало от сапог. Подобные дикие и нелепые поступки огорчали мать. На всякое ее замечание я старался ответить грубо. Это сильно огорчало ее, и она много терпела в то время, живя с нами. Конечно, обо всем этом мать рассказывала отцу. И они обсуждали, естественно, что делать со мною, тем более, что по моим следам шел и мне подражал и брат Ваня.
В один прекрасный день, после отъезда отца в Есмань, я возвратился домой из гимназии, нашел у себя на столе большой пакет, надписанный рукою отца и адресованный мне. Я с недоумением распечатал его и прочел письмо, направленное ко мне и к Ване.
Отец указывал ряд фактов из нашего поведения, которые должны были оскорблять мать и делать совместную жизнь невозможной. Он далее излагал свои планы относительно нашего образования. Он хочет сделать из нас честных, вполне просвещенных и воспитанных людей. Достигнуть этого, однако, возможно только при нашем желании и содействии. Если мы будем вести себя так дурно, как ведем сейчас, то отцу не останется ничего другого, как изъять нас из семьи и поместить куда-нибудь в пансион. Письмо это произвело на меня и на Ваню, которому я передал его, громадное впечатление. Оно потрясло меня, заставило задуматься, много пережить и передумать. Не одну бессонную ночь я промучился, анализируя свое поведение, не раз и всплакнул втихомолку. Когда через неделю отец приехал в Глухов, у меня хватило мужества и смелости подойти к нему, сказать, что я прочитал и продумал его письмо и обещаю ничего больше не делать такого, что до сих пор огорчало его и нашу мать.
Это обещание не было пустым звуком. Письмо отца дало толчок к большому моему моральному перерождению. Отношения с родителями сделались самыми дружественными. И всю жизнь потом оставались такими. Я стал усиленно работать над собою и своим развитием, стараясь, чтобы из меня вышел действительно честный, просвещенный человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18