[13.09.1924]. Мы прожили на Поганому Ставку год и затем переехали в д. Лиштвина возле бань, за городским садом, против плаца, на котором учили солдат. Меня стало занимать солдатское ротное учение, и после обеда весною я любил проводить время на плацу, следя за учением и наблюдая его. Один из офицеров (забыл его фамилию) постоянно ругался площадною бранью и бил солдат. Делал он это публично, никого не стыдясь. Мимо плацу проходило и проезжало много народу. У меня закипала злость против офицера-драчуна, и я бессильно кусал себе губы. Меня удивляло, как это терпят другие из офицеров, на глазах которых происходят побои и которые сами никогда не ругали и не били солдат, по крайней мере, публично. Несмотря на свой интерес к военной службе, я в то время стал уже относиться к ней отрицательно и не одобрял тех из своих товарищей по гимназии, которые бросали учиться и готовились посту­пить в вольноопределяющиеся.


Репетитором у нас в то время был гимназист старших классов Григорий Ни­колаевич Филонович, сын дьячихи с. Дубович, хорошей знакомой моего отца. Это был человек довольно стройный, красивый. Он сознавал хорошо свои пре­имущества и очень заботился о своей наружности, постоянно вертелся перед зеркалом, причесывался и т.д. Нам это служило материалом для всевозможных шуток. Авторитета Г. Н. Филонович у нас не имел. Юноша он был добрый, хо­роший, нравственный, не умный, мало развитой, мало читавший и интересовав­шийся чтением. Я в то время уже значительно подвинулся в чтении. У меня яв­лялась потребность в обмене мнений, в спорах. Я часто вступал поэтому в спо­ры с Г. Н. Филоновичем. Но он не выдерживал моего натиска, часто путался, уклонялся от прямых ответов, часто плел околесицу, упорствовал тогда на одном и том же, хотя должен был, казалось, сделать совсем иное заключение. Мы оба горячились, переходили на личности, ссорились, иногда по часам не разговари­вали. Однажды спор наш так обострился, что я назвал Г. Н. Филоновича дура­ком. Правда, мы сейчас же помирились, но ясно было, что Г. Н. Филонович мне совершенно не нужен, что я уже перерос то время, когда нуждался в репети­торе. Мое развитие шло своим естественным путем. Вопрос разрешился сам собою. Г. Н. Филонович окончил шесть классов и уехал из Глухова. Впоследст­вии мы встретились с ним приятелями в Киеве. Он окончил медицинский факультет Киевского университета и имел службу в Киеве. Пожил он недолго и умер от чахотку в начале 1890-х годов.


После блуждания по квартирам отец решил купить в Глухове дом. В конце 1870-х годов умер в Глухове купец Пономарев. Он был родом из Путивля, но переселился в Глухов и здесь до проведения железной дороги развернул свою торговую деятельность. Когда торговля Глухова упала, стал приходить в упадок и Пономарев. После его смерти ни жена его, ни братья не могли продолжать дела и поспешили его ликвидировать. У Пономарева был большой, правда, ста­рый дом под соломенной крышей, в конце Спасской улицы, там, где начинает­ся предместье Водотеч. При доме был сад и хороший огород; большой двор его был застроен крепкими постройками; на улицу, рядом с домом, выходил боль­шой новый рубленный амбар с железною крышею, амбар для склада и ссыпки разных продуктов. Отец приобрел этот дом, кажется, в 1879 году, и мы пере­селились туда и устроились довольно уютно. Так как дом был большой, то отец принял на квартиру гимназистов — сына своего знакомого из с. Дубович Васи­лия Филоновича, далекого родственника Г. Н. Филоновича, и двух сыновей Пелагеи Яковлевны Литвиновой, глуховской помещицы, автора ряда статей по этнографии, собирательницы писанок, вышивок и т.д. Из ее сыновей у нас жил Михаил Петрович, впоследствии ветеринарный врач, умерший в Киеве, и Вла­димир Петрович, мой любимец в детстве, бывший перед революцией товари­щем председателя Нижегородского окружного суда. П. Я. Литвинова часто при­езжала в Глухов, останавливалась у нас и подолгу сама живала со своим малень­ким сыном Сережей, служившим затем перед революцией мировым судьей по выборам в Глуховском уезде. [14.09.1924). Семья Литвиновых занимала особое положение в Глуховском уезде. Отец, старик Петр Алексеевич Литвинов, жил под Глуховым в деревне Богданове, где у него было порядочное имение. Он ни­куда не показывался и общественными делами не занимался. Несмотря на то, что его дети жили у нас на квартире, подолгу живала и жена его, я старика Лит­винова никогда не видал в глаза. Все дела вела энергичная, умная жена его Пела- гея Яковлевна Литвинова, урожденная Бартош. Родная сестра ее Марья Яков­левна была замужем за Порскачовым, известным директором новгородсевер­ской гимназии. Позже она, овдовев, уехала в Киев, где я ее встречал в профес­сорских и украинских кругах, напр. у В. П. Науменко.


Пелагея Яковлевна Литвинова окончила Киевский институт благородных девиц и затем, вы шедши замуж и поселившись в деревне, она пополнила само­стоятельно свое образование и была несомненно передовой женщиной в Глухов­ском уезде. Ее молодость прошла в 1860-х годах и в начале 1870-х годов. Вре­мя, конечно, положило на нее свою печать. Она заинтересовалась народом с эт­нографической стороны, его бытом, и в этом отношении, сидя в захолустье, де­лала что могла: собирала песни, пословицы, писанки, узоры и т.д. Время от времени она ездила в Киев, поддерживала сношения с тамошними литературными и учеными кругами, была сотрудницей газеты «Заря» и «Труда», куда писала дельные и содержательные корреспонденции о местной жизни. Труд ее был, правда, маленький, но очень почтенный, если принять во внимание то время, в которое работала она, время глухое, когда провинция спала глубоким сном. Жизнь П. Я. Литвиновой в нашем доме и общение с нею не прошло бесслед­но и для меня. В ней я встретил живого человека, который, часто беседуя со мною, будил во мне интересы, далеко выходящие за пределы гимназии, к кото­рой П. Я. относилась безусловно отрицательно. При посредстве ее я стал мало- помалу знакомиться с периодической прессой, почти регулярно читать газеты, которые она получала, разбираться понемногу в направлениях. П. Я. Литвино­ва первая начала давать мне для чтения «Отечественные записки», которые я читал с трудом, но подряд, не пропуская ни одной статьи. Под ее влиянием я познакомился с произведениями Некрасова и стал обращать внимание на сти­хотворения Ришпена, которые тогда переводила поэтесса Барыкова. Для того, чтобы понять значение для меня, гимназиста четвертого-пятого класса этого случайного влияния пожилого человека, не нужно забывать, что Глухов конца 1870-х годов представлял страшное захолустье, где никаких интересов, кроме служебных и торговых, не существовало, общественной жизни не было и помину. Учителя гимназии и института сидели, как мыши по своим норам, не внося ничего живого в сонную жизнь города.


Конец 1870-х годов ознаменовался, как известно, подъемом революционно, го движения и рядом покушений на Александра II. Весь склад моей жизни, вли­яние домашних и гимназии приводили меня к монархическому образу мыслей. Монархический строй представлялся мне чем-то дарованным свыше, имевшим мистическое значение. Попытки поколебать его казались святотатством, а стремление убить императора —- исполнением дьявольской воли. Я тогда, после русско-турецкой войны, переживал период патриотического подъема. Россия и вождь ее Александр II рисовались мне освободителями в полном смысле этого слова. Московские лубочные торговцы после войны выпустили ряд портретов го­сударей Европы и военных деятелей в ярких олеографических красках. Я их приобрел, и в моей комнате все стены были увешаны портретами преимущест­венно балканских государей, среди которых наибольшею моею любовью поль­зовался Николай I Негош черногорский, как вождь исключительного, как тог­да думали, по храбрости народа. В числе моих портретов был портрет толстого сербского Милана в шляпе с цветными перьями на голове, и изящного Кар­ла Румынского, с красивой черной бородой, и др. Посредине висела большая олеография, изображавшая свидания трех императоров: по правую руку Александра II стоял Вильгельм I Германский, по левую — Франц Иосиф, и они все три держались за руки.


При таком моем настроении всякое покушение на власть и особу импера­тора или даже царствующих особ в другом государстве тяжело отражалось в мо­ей душе и заставляло меня, по истине, тяжело страдать. Я был еще слишком мал, чтобы понимать всю серьезность начинавшегося тогда революционного движения.


Старшие дети П. Я. Литвиновой были замешаны в движении. Старший сын, Александр, был принужден безвыездно жить в деревне, в Курской губернии, следующий сын Алексей Петрович, сидел в тюрьме; дочь Пелагеи Яковлевны вы­шла замуж за Боголюбова, студента, который был исключен из университета. Она носила подрезанные волосы, а мне казалось это чем-то недопустимым, почти святотатственным, и притом ярким показателем «нигилизма» и «социа­лизма». Тогда эти два понятия в широких общественных кругах, особенно по захолустьям, не различались.


В моей голове возникали трудные, в то время неразрешимые вопросы: как у П. Я. Литвиновой могла быть такая семья? Кто она сама по своим воззрени­ям, уж не нигилистка ли? А между тем то, что я читал и начинал туманно, точ­но сквозь сито понимать, будило и мою детскую мысль. Порой она докатыва­лась до таких мыслей, которых я сам пугался и отгонял прочь, как страшные и греховные: а может быть, и нигилисты правы? Народу живется плохо, он голо­ден, неграмотен, невежествен, «назови мне такую обитель... где бы русский мужик не стонал» — припоминались мне стихи из Некрасова, которого мне порекомендовала прочитать П. Я. Литвинова.


Но подобные еретические мысли возникали и проходили случайно. Они ско­ро и бесследно погасали как искры. У меня в ту пору еще много, очень много было детского. Мозг мой еще не созрел для серьезной работы, и для мысли. Ра­но было. Мне шел четырнадцатый-пятнадцатый год. Гимназические квартиран­ты, которые жили у нас, Филонович и Литвиновы, были почти ровесники мне и также носили на себе черты проходящего детства и начинающейся юности.


{15.09.1924]. Мы жили все дружно. Изредка читали, но больше играли вмес­те. Вася Филонович уже тогда помышлял о военной службе. Позже он поступил вольноопределяющимся. Увлекаясь военщиной, он увлекал и нас, в том числе и меня. Рядом с нашим домом в доме Бутевича была квартира для гимназистов, которую содержала вдова Омельченко. Старший сын ее Федор, о котором а уже упоминал, был мой товарищ по классу. По другую сторону, через дом по флигеле дома Спановского была квартира Базиловича, где жили Черепов, Трухин, с которыми мы поддерживали постоянные связи, настолько частые, что сделали даже попытку провести телефон из нити и двух бумажных трубок. За дольностью расстояния он, конечно, не действовал. Три квартиры объединял своим интересом к военщине Вася Филонович. Мы с дрекольями, под его командою маршировали, делали ружейные приемы, и вообще все те военные кунштюки, которым Филонович учился, наблюдая строевое учение солдат. Меня самого это занимало, и я с удовольствием принимал участие в этих военных играх.


Рядом с такими развлечениями были и другие детские, но уже не такие без­вредные. Новый амбар, о котором я упоминал, выходил одной стороной на ули­цу. На чердаке было большое слуховое окно, через него хорошо была видна ули­ца и все, кто проходил по ней. Под вечер по тропинке, протоптанной посреди­не улицы, возвращались обыкновенно с базара торговки, закончив свой день. Ва­ся Филонович и вся компания выдумала такого рода забаву В слуховое окно они старались попасть в прохожих замороже[н] ным кизяком. Прохожие, конечно, были ошеломлены, оглядывались, растерянно по сторонам, и не знали, откуда последовал удар. В этом и заключался весь эф[ф]ект Так продолжалось доволь­но долго, и систематически каждый вечер. Прохожие стали наблюдать за амба­ром и наконец открыли засаду. На чердаке оказался большой запас кизяков. Си­девших в засаде поймали на месте преступления, пристыдили, но до гимнази­ческого начальства дело не дошло. Я не принимал участия в засаде, но знал о ней, и меня самого не раз занимало наблюдать, как растерянный обыватель, по­лучив удар кизяком, недоуменно и растерянно оглядывался кругом. Старшим на квартире у нас был Александр Захарович Шкура, гимназист шестого класса, ро­дом из м. Ямполя. Это был хороший добрый юноша, мало интересовавшийся учением, а увлекавшийся музыкой и пением. Он учился играть на скрипке, брал уроки у одного из содержателей еврейского свадебного оркестра, Ципкина, и по целым дням пиликал на дешевой скрипке, разучивая гаммы и упражнения. По­сле окончания А. 3. Шкурой прогимназии я потерял его из виду, и не знаю, какова его судьба. Квартиру нашу начальство посещало крайне редко, вполне по­лагаясь и доверяя моему отцу и матери.


Я был в четвертом классе, когда совершилось событие 1 марта 1881 года. Этот день был воскресенье, и об убийстве императора мы узнали в Глухове толь­ко утром 2-го марта. Когда в этот день мы шли в гимназию на уроки, ничего еще не было известно. Город представлял из себя обычный вид, спокойный, сон ный, каким он обыкновенно бывал в раннее утро. Два первых урока прошли спокойно. Перед третьим уроком, значит около 101/2 ч утра, к нам в класс не­ожиданно пришел директор. Мы по обыкновению встали. «Дети, — обратился он к нам, - совершилось великое несчастье. Вчера около 3 часов дня в Петербурге злодейскою рукою убит бомбой император. Сегодня больше уроков не будет. Собирайтесь в зал, помолимся о в Бозе почившем».


Сказавши это, директор вышел.


Известие точно громом поразило нас. Мы продолжали стоять. Я глянул че­рез окно на улицу. Мимо гимназии проходили отряды солдат, в полной парадной форме, в кепи с султанами из черного конского волоса. У офицера рука была перевязана крепом сверх серой шинели. «Значит, правда», — подумал я, вы­ходя из оцепенения.


Мы ждали известий. Часа через два по городу были расклеены телеграммы министра внутренних дел Лорис-Меликова с краткими лаконическими изве­стиями о событии и смерти императора.


[16.09.1924]. Не только на нас, гимназистов, но на всех в Глухове известие это произвело несомненно самое тяжелое, самое удручающее впечатление. Не одна неожиданность события 1 марта 1881 года была тому причиной, но самая идея неприкосновенности царской особы была глубока в народе. Император Александр II был очень популярен. С его именем было связано освобождение крестьян, новые суды, наконец последняя так называемая освободительная война. В день, последовавший за его смертью, Глухов несомненно являл из себя вид неподдельной печали. Она сказывалась в заметном понижении темпа жиз­ни, и без того очень тихой и сонной. Я не имел, к сожалению, возможности наблюдать ближе впечатление, произведенное смертью императора, да по свое­му возрасту и развитию и не мог бы этого сделать в то время. Но общее впе­чатление, которое осталось у меня, говорит за то, что смерть вызвала глубокое горе, захватившее все слои глуховских обывателей, настроение города передава­лось и нам, гимназистам, в том числе и мне. Когда хоронили Александра II, в воскресенье 15 марта, я душою был в Петербурге, старался вообразить себе тра­урную процессию, общее горе столицы и всей России в лице ее представителей, съехавшихся на похороны. Вскоре после похорон вышла в свет олеография, изображавшая в красках мертвого императора в Преображенском мундире, с иконкой на груди. Под этой олеографией был напечатан отрывок из речи какого-то архипастыря, построенной в виде вопросов, на которые ответы под­разумевались: что сделал он вам? и т. д. ... На меня эта речь произвела сильное впечатление. Я не раз читал ее своим товарищам по гимназии и знакомым. Олеографию же я повесил у себя в комнате среди портретов балканских прави­телей, но на особенно видном месте.

 

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18