Вскоре после похорон Александра II начался процесс об убийстве 1 марта 1881 года. Мне всегда казалось, что печатанье подробных отчетов о политических процессах было неосознанной пропагандой правительством революционных идей. Процесс 1 марта печатался во всех газетах, в том числе и в «Правительственном Вестнике». Несмотря на свою молодость, я внимательно читал отчет о процессе. Он давал мне необычайно много нового, мне совершенно не известного. Сама же фабула процесса захватывала меня своей сложностью и интересом. Я начинал чувствовать симпатию к участникам процесса, и в иных случаях вражду к прокурору, Муравьеву, когда он подавал реплики или же задавал вопросы, направленные на то, чтобы посадить подсудимого. С двумя моментами в деятельности и поведении подсудимых я не мог помириться. Это претило моему существу и душевному складу. Я не мог помириться с фактом убийства и теоретическим оправданием террора, и затем я не мог согласиться с резкой характеристикой Александра II, возложением на него вины за ход русской жизни и с изображением убийства императора, как казни за какое-то преступление. Мне казалось все это лживым, неправильным, искусственным. Личность Александра И казалась мне недосягаемо высокой и попытки очернить ее жалкими. Все это отвращало меня от подсудимых и ослабляло влияние на меня всего процесса.
Процесс произвел сильное впечатление не только на меня одного, но и на некоторых из моих товарищей. Его внимательно читал отец и ряд наших знакомых. Обмениваясь мнениями, они удивлялись величию и геройству обвиняемых. Особенно помню разговор о Кибальчиче как черниговце и видном даровитом изобретателе.
В Глухове почему-то существовало убеждение, что смертной казни не будет, что новый царь помилует убийц своего отца. Такое настроение передавалось и нам, гимназистам. Когда же совершилась смертная казнь и я прочитал об этом в газетах, мне сделалось очень тяжело на душе. Я смело могу сказать, что тогда, в тот момент, нанесена была брешь моему монархическому чувству и обаянию личности новою императора. Мне было жаль всех казненных, особенно же Желябова и Перовской.
После 1 марта ждали каких-то перемен. Но затем манифест 27 апреля все рассеял. Все это я сознавал очень смутно, не понимая очень многого.
(17.09.1924]. Со времени процесса 1 марта я начал регулярно читать газеты. Сначала это была «Неделя» Гайдебурова, а затем киевские газеты, которые получала П. Я. Литвинова, и наконец я стал читать петербургскую газету «Новости» Нотовича, которую выписывал мой отец по моей просьбе, как недорогую газету. Наиболее распространенные тогда газеты «Голос», «Новое время», «Порядок», «С.-Петербургские Ведомости», стоили тогда дорого, 17 рублей в год, и были не по карману среднему обывателю, как мой отец, рассчитывавшему каждую копейку. «Русские Ведомости» — тогда еще не завоевали себе положения и были малоизвестны. Киевские газеты были слишком провинциальны и мало отражали внутреннюю иностранную политическую жизнь, находясь под усиленной цензурой. Вообще они были слабо распространены. «Московские Ведомости» Каткова имели свой особый круг подписчиков и приверженцев. Большинство подписчиков среднего круга подписывалось на газеты случайно, по объявлениям или рекламам, или по рекомендациям других подписчиков. Так, отец подписался, напр., на газету «Новости» Нотовича, которые стоили 8—9 рублей с рассрочкой платежа, что значительно облегчало подписчиков.
«Неделю» Гайдебурова отец стал выписывать по моей просьбе, затем полюбил эту газету и выписывал несколько лет подряд.
У нас был приятель Трубачев. Отец познакомился с ним на каких-то крестинах, отчего он слыл у нас под названием «кумяка». Это был молодой человек, самоучка, вкусивший либерализма, но человек очень осторожный. Он служил письмоводителем у мирового судьи 1 участка Трофименка и был дружен с его старшим сыном Михаилом, уволенным из какого-то учебного заведения и жившего, поэтому, дома в Глухове. Михаил Александрович Трофименко, умерший скоро от чахотки, был близок к Гайдебуровской «Неделе», сотрудничал там и писал очень содержательные корреспонденции из Глухова. Материал для некоторых из них доставлял ему Трубачев. Последний часто бывал у нас в Глухове и Есмани, и мы так подружились и полюбили друг друга, что Трубачев, который имел маленький домик на Усовке, иногда по несколько дней живал у нас и уже обязательно ночевал у нас с субботы на воскресенье. Он немного играл на скрипке, и, помимо его личного присутствия, его незатейливая игра также доставляла нам, не имевшим совсем музыкальных развлечений, большое удовольствие. Тесная наша дружба, продолжалась и после того, как Трубачев женился, до самой его смерти от чахотки. Предполагали, что он заразился ею от Трофименки, с которым часто проводил время. Трубачев-кумяка и давал мне читать «Неделю». Я читал ее регулярно, находя интересной, много изучал и знакомился по ней и ее корреспонденциям с фактами внутренней жизни, приучался ин тересоваться народом, идеализируя его, конечно, как и следовало в то время читателю «Недели». Газета эта становилась мне родной еще и потому, что там сотрудничали два глуховчанина — М. Л. Трофименко и землемер Своехотов, отец известного киевского врача, писавший красивые стихотворения, несколько элегического характера. Под такими влияниями отец выписал «Неделю». При ней в виде приложения выходила и «Книжка Недели», доставлявшая не Бог весть какой, но все же новый свежий материал для чтения.
«Неделя» получалась один раз в неделю. После 1 марта интерес к событиям стал, видимо, возрастать, и таким образом потребовалась ежедневная газета. Такою, как я и говорил, были «Новости». В отличие от «Недели» газета эта совершенно не интересовалась провинциальною жизнью, и почти совершенно не имела провинциального отдела. Изредка бывали в ней маленькие бессодержательные и обыкновенно случайные корреспонденции. Зато вопросы иностранной и внутренней политики освещались в ней хорошо.
Так как о вопросах внутренней жизни благодаря новому царствованию и усилению цензуры приходилось писать тускло, обиняками, то меня в газете стали интересовать статьи по вопросам иностранной жизни. Тогда как раз во всю ширь развернулась во Франции деятельность Гамбетты и его борьба за республику, и под влиянием этих событий я стал знакомиться с фактами новой французской истории. Тогда еще не было книг по этому периоду, и я прочитывал статьи в старых журналах, преимущественно в «Вестнике Европы» Стасюлевича, журнале, который отец брал мне из Публичной библиотеки. Другим вопросом, который заинтересовал меня, было движение фениев в Ирландии, деятельность Парнелля, убийство Кавендиша и Борка, представителей английской власти. Найти материалы, которые бы осветили мне эти события, я не мог в Глухове. При «Новостях» еженедельно прилагался газетный полулист романов, которые можно было сброшюровать в книгу. Среди романов попался один (не помню автора) под заглавием «Кровавые ночи». В нем довольно интересно были рассказаны некоторые сцены из героической борьбы фениев. Роман этот не только я, но и отец мой и многие из моих товарищей прочитали с большим интересом. Так читались только романы Майн Рида и Жюль Верна. Может быть, этот роман был и не талантлив, но он довольно рельефно, насколько помнится, обрисовывал главную сущность — направление и характер героической борьбы фениев с англичанами.
[18.09.1924]. Чтение газет приобщало меня к политической и общественной жизни и будило мою мысль. Следя за деятельностью Гамбетты, я впервые встретился с борьбою государства с церковью и религией, с вопросами об отделении церкви от государства, о светском образовании, об атеизме. Я не был религиозным юношей, но религиозная обрядность наложила сильную печать на мою жизнь и существо. Когда же умер Гамбетта и я читал описание его похорон, меня поразило, что его хоронили без участия духовенства. Так как в то время я увлекался Гамбеттою, то мне было это неприятно читать, что его похороны были чисто гражданскими. Мне было жаль лиц, объявлявших себя атеистами. Они казались мне большими грешниками. Стремление ослабить влияние церкви казалось мне ошибочным шагом, способным расшатать основы моральной жизни. Но то обстоятельство, что в моей голове столкнулись два противоположных воззрения, было большим фактом в моем развитии. Борьба этих воззрений в моей голове продолжалась, сначала они были непримиримы, затем я искал между ними компромисс, а в конце концов стало брать верх воззрение, с отрицания которого я начал.
Работа моей юной мысли шла далее, критикуя и разрушая то, с чем она встречалась. Отсюда на каждом шагу были сомнения, а результатом этого являлись споры. Я спорил и горячился с товарищами, гимназистами старше меня возрастом, с отцом, с нашими знакомыми, людьми взрослыми, часто доводил свою мысль до абсурда, и горячась, допускал себе резкости, обидные для оппонента. Конечно, в моих спорах трудно было найти какую-нибудь прямую определенную точку зрения. Она еще только выковывалась и зарождалась. Самый спор не столько был защитой определенного воззрения, сколько потребностью для меня самого проверить правильность или неправильность его. Когда-то отец высказал такую мысль. Проведение железных дорог — само по себе полезная вещь. Но оно служит интересам главным образом зажиточных классов. На крестьянстве же оно отражается пока неблагоприятно. Благодаря проведению железных дорог крестьяне лишились целого ряда промыслов (напр. извозного), заработки их уменьшились, сократился бюджет, покупная способность и т.д. С проведением железных дорог крестьяне обеднели, и потребуется много времени, чтобы они приспособились к новому порядку вещей. Мысль, конечно, в общем верная, особенно для начала 1880-х годов. Но она для меня казалась еретической. Железная дорога, думал я, — великое изобретение человеческого ума, продукт человеческой культуры, и потому от нее не может быть ничего другого, кроме пользы. Уже на основании этого все рассуждения отца казались мне неправильными, и я их с горячностью оспаривал, не имея никаких фактов в руках. Словом, это был период, когда мой ум начинал бурлить. И так было не у одного меня, а у многих моих товарищей по гимназии.
Приблизительно начиная с третьего класса, состав моих товарищей мало менялся. Очень немного отставало, и убыль пополнялась теми, кого мы нагоняли. Их тоже было немного. Отдельные единицы. Развитие наше шло одинаково. Выдававшихся по своим способностям и развитию среди нас и теперь не было. Более других был способен и начитан Дема Спановский. Илья Дочевский (впоследствии принявший фамилию Александровича) казался мне тоже несколько выше среднего уровня. Но и они тонули в общей массе юношей со средними способностями. В третьем классе к нам поступил с домашнего приготовления ученик, превосходивший нас по росту и возрасту. У него уже был черненький пушок над верхней губой. Это был Иван Иванович Шостак, родом из Кролевецкого уезда, сын тамошнего землевладельца. У него была сестра курсистка, Софья Ивановна Шостак. Он был близок с семьей Масютиных, тоже кролевчан. Двух из них, Александра и Николая я знал, когда они были гимназистами старших классов глуховской прогимназии. Теперь они были студентами. На их сестре позже И. И. Шостак и женился.
В Глухове в то время еще мало было студентов, и мы, гимназисты, не имели с ними сношений*. И. И. Шостак, наоборот, у себя дома встречался с ними и жил в их обществе. Это налагало известный отпечаток на его характер и поведение. Он говорил авторитетней и сообщал нам много сведений, которые нам были совершенно неизвестны и чужды, о революционном движении, о студенческих волнениях и т. д. Чувствуя себя выше всех нас, И. И. Шостак обнаруживал некоторые черты хлестаковщины. Человек он был ума небольшого, читал он также немного и любил говорить больше с чужих слов, но по натуре своей он был славный малый. Я с ним ближе других сошелся и, окончив глуховскую прогимназию, мы расстались друзьями и некоторое время поддерживали переписку и даже личные сношения.
Один раз в 1882 году приходит ко мне И. И. Шостак на квартиру, и когда мы остались вдвоем, таинственно вытаскивает из бокового кармана каких-то два небольших листка с грязно отпечатанным текстом. То были две прокламации по случаю убийства в Одессе Стрельникова.
Я прочитал их, перечитал. Крикливые фразы, которые они в себе заключали, помню не произвели на меня впечатления. Прокламации о Стрельникове были первыми, которые я видел в своей жизни. Мне было в то время 16 лет. С той поры много приходилось видеть их на своем веку.
«Ну что, как нравится тебе? Правда, сильно?» — спросил меня Шостак.
Я сказал ему мнение, что на меня прокламация своей крикливостью не произвела впечатления.
В экстазе Шостак бросился мне на шею и обнял, шепча слова: «Ничего, ничего, ты будешь наш, наш»...
Я был очень удивлен всем этим, особенно этим выражением «наш». Неужели, думал я, Шостак революционер-террорист? К террористам, как я уже говорил, я относился отрицательно. В лице Шостака, которого я знал хорошо, мне никак не рисовался революционер.
Судьба Шостака в действительности была странна. Он не окончил Киевского университета и был исключен, как мне передали, за какое-то нелепое выступление на студенческой сходке. После этого И. И. Шостак поселился у себя в деревне, в Кролевецком уезде, Черниговской губ., принял участие в земской деятельности и был избран членом Кролевецкой земской управы. Проезжая через Кролевец в Киев, я как-то заехал повидаться с Шостаком. Это было в начале 1890-х годов. Он в то время был уже женат и давно приглашал меня к себе.
Войдя в переднюю, я обратил внимание на фуражку мин. внутр. дел, с кокардою и черным околышем. Оказывается, как член управы, И. И. Шостак носил форменную фуражку. В кабинете висел портрет Александра II и под ним цепь мирового судьи.
— Что это значит? — спросил я.
— Да, видишь ли, теперь, когда я узнал ближе жизнь, я очень уважаю память Александра II и его реформы.
— А помнишь, как ты давал мне читать прокламации и старался меня революционизировать ?
— Да, то было время, когда я ничего не знал, и не понимал, — ответил мне на это И. И. Шостак.
Более в нашей беседе мы не затрагивали политических вопросов. Видно было, что мы в этом отношении значительно разошлись и отдалились друг от друга. Я ушел и уходил влево, а И. И. Шостак остался на месте, а может быть, подвинулся и вправо. Мы говорили о земстве, о школе, медицине, вспоминали своих товарищей и провели так время до поезда, с которым я уехал в Киев. Больше с И. И. Шостаком я не виделся.
Скоро он покончил счеты с жизнью, застрелился. Причина мне неизвестна. Говорили, у него обнаружилась психическая болезнь, которая и привела к роковому концу.
[27.09.1924]. Если в классе у нас не было выдающихся по способностям и таланту, то не было и бездарностей. Странное явление представлял собою только товарищ наш в пятом классе Абрамов, родом еврей. Он чувствовал расположение ко мне и часто у меня бывал. Жили мы на одной и той же улице, Спасской, недалеко друг от друга, и я имел возможность наблюдать его. Он был неглупый человек, но решительно ничего не делал. Увлекался он только игрой на скрипке. Играл он недурно. Человек нервный, впечатлительный, он весь уходил в игру, лицо воодушевлялось, глаза принимали то сосредоточенное, то меланхолическое, то радостное выражение, изгибами и движениями корпуса, мимикой, казалось, он хотел дополнить то, что, по его мнению, не вполне выражали пол его рукою звуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18